Горный Алтай — это сплошные горы и предгорья, это переливчатые, богом данные озера с хрустальной водой, это бешеный напор вершинных рек, ручьев и водопадов, суровая замкнутость не пропускающих света пихтовых и кедровых лесов. Это край, о котором один русский путешественник сказал: «Мои глаза обращены к синеющим вершинам Алтая, где оставлено мое сердце»...
Но я не видел ни Телецкого озера, второй жемчужины Сибири, ни знаменитой Белухи, у подножия которой в немом восторге выстаивал часами Рерих, пытаясь схватить кистью отчаянную мощь этого надземного архипелага, увенчанного снежными шапками. Я не купался в Катуни, главной реке края, не ел облепихи, кедровых орешков и горного меда, не пил араки и настоя из золотого корня. И еще несколько «не», о которых хочу предупредить заранее, чтобы читатель не искал в этих заметках того, чего в них нет.
«Нынче алтайцы сильно перемешались и стали на одно лицо»,— как бы мимоходом сообщает современный автор и, влекомый туристским нетерпением, бежит дальше, чтобы ничего не пропустить и везде поспеть. Но именно здесь я хочу сделать остановку: почему «перемешались» и как это понять — «стали на одно лицо»?.. Мне кажется, иногда очень важно просто посмотреть, послушать, поразмышлять, чтобы связать воедино ту многоликую и постоянно ускользающую панораму, которая в данном случае носит имя Горно-Алтайской автономной области с ее многоплеменным населением. Одним словом, хочу хоть немного разобраться в том, что такое национальный характер и национальная психология, ощутить, как звучит национальная тема сегодня в этом горном крае.
Вот уже третий день над Горно-Алтайском висела мокрая кисея тумана. Она занавесила горизонт, заглушила звуки, запахи, и только мутная речка Улалинка, гремя перекатами, говорила о том, что жизнь продолжается и движется согласно своим законам. Ближний подлесок окоченел и сжался, омываемый мелким ситничком, который надоел не только мне, но и, казалось, самой природе.
Я лежал в гостиничном номере и под шум дождя перебирал в памяти осколки прочитанного и услышанного, и чем больше вспоминал, сопоставлял, тем больше запутывался в алтайском прошлом и в алтайском настоящем.
Алтай, Алтай... Дорога и кузница народов. Кого здесь только не было за последнее тысячелетие — древние тюрки, уйгуры и енисейские киргизы, кипчаки, монголы Чингисхана, ойраты, китайцы, русские и казахи. Многие народы оставили в этих горах частицу своей крови, свой родовой ген. Что же такое «алтайцы»?
Было такое племя — алтай-кижи, жившее в центре горной страны. В 20-х годах нашего века под этим названием объединили все племена и роды, обитавшие под общей алтайской крышей. А было их множество: кумандинцы, тубалары, челканцы, телеуты, теленгиты, телесы. Тодоши, найманы, кипчаки и другие. Охотники, скотоводы-кочевники... Часть племен принадлежала к аборигенам Алтая. Согласно легендам их далекие предки создали когда-то мощное государство кочевников, оно существовало в VI—VIII веках и получило в истории название Тюркского каганата. Другие племена — пришлые; они в свое время вынуждены были покинуть исконные места кочевий и поселились здесь, под защитой гор, хотя продолжали платить двойную дань: китайскому императору — калан, русскому царю — ясак. В середине XVIII века, в период войны между Джунгарией и Китаем, группы различных племен и родов, спасаясь от истребления и ища покровительства у России, прикочевали к русской границе; тогда царское правительство переселило часть из них на Волгу, к калмыкам...
Но история историей, а сегодня представители различных в прошлом племен считаются алтайцами. Хотя сохраняют свое «племенное» наречие, свою мифологию и обрядовую культуру, свое самосознание. «И свои национальные обиды, претензии, амбиции»,— вспомнились мне резкие слова поэта Бронтоя Бедюрова, руководителя областной писательской организации, с которым я познакомился в день приезда.
— Что общего между национальным и национализмом? — спрашивал у меня Бедюров и сам отвечал: — Ровным счетом ничего. Здесь такая же разница, как между городом и огородом, государем и милостивым государем. Национальное обогащает и себя и других; чем больше даю, тем больше получаю. Национализм же губителен даже для той нации, среди которой он вырос.— Поэт при этом невольно улыбнулся.— Кстати, это не мои слова. Так сказал русский хороший писатель Тендряков...
И еще мне вспомнились прогулки по обезличенному Горно-Алтайску: сплошь и рядом русская речь, мышиных и болотных цветов пятиэтажки, утробные завывания рок-ансамблей из открытых окон и нераспроданные томики книг на алтайском языке... Конечно, что-то встречалось и в подлиннике — особенно в лицах, женской одежде, что-то осталось лишь в отголосках, посеяв в душе тревожную смуту: еще два десятка лет, и город не отличишь от десятка ему подобных, выстроившихся от Ленинграда до Владивостока...
Я смотрел в окно, в серый слезящийся прямоугольник неба с темными шапками облаков в правом верхнем углу, травил себя сомнениями — и не заметил, как налетел ветер и растрепал тучи. Мое окно выходило на вершину горы Тугая, которую я видел лишь в день приезда. И вот теперь эта гора вдруг ожила, задвигалась. Туман, цепляясь за верхушки сосен, поплыл в сторону, открывая праздничные, как домоткань, горные поляны. Из разорванных туч хлынули потоки света, и все, что раньше лишь угадывалось сквозь сумеречную хлябь, получило свою окраску и свои очертания. Гора выглядела вымытой и ухоженной. А на самой макушке эдаким незыблемым монументом застыл пастух на рыжей лошади, вокруг которого белыми валунами рассыпались овцы и козы. Мое настроение резко пошло вверх.
«А что, возьму и залезу!» — сказал я сам себе и стал натягивать сапоги.
Подъем на гору занял часа полтора; ноги дрожали и подвертывались на мокром грунте, гулкими толчками работало сердце. Иногда, чтобы удержать равновесие, приходилось цепляться за стволы сосенок и старые корневища. Выщербленная тропа, петляя среди скальных отрогов и высокой травы, вывела меня к вершине Тугая.
Пастух, слава богу, оказался на месте. Кряжистый, круглолицый человек неопределенного возраста, с прямыми черными волосами, свисавшими на лоб. Из-под лохматых бровей располагающе светились глаза. Мы познакомились.
— А почему Виктор? — удивился я, когда он назвал свое имя.— У вас что, своих имен не осталось?
Пастух повернул ко мне лицо и неодобрительно хмыкнул:
— Мать хотела Аржаном назвать, а власть запретила. Виктор, говорят, лучше. Тогда мода такая была...
Меня поразило, что речь его звучала на редкость правильно, почти без акцента. Я бы даже сказал, он произносил слова более чисто, с точки зрения русской фонетики, чем, скажем, житель Рязанщины или Верхней Волги.
— Что это за «мода»? — Как-то странно было слышать такое.
Пастух снова посмотрел на меня пристально, пошевелил усами, словно раздумывая, стоит ли изливаться перед незнакомым человеком.
— Директивные товарищи придумали, из города,— небрежным жестом он показал вниз.— Говорили: алтайские имена — это отрыжка национализма. А что такое национализм — я и сам не знаю. И ведь не на бумаге придумали, нет — за бумажку с печатью, если б такой указ вышел, у-у-у что было бы. А вот по телефону или в личной беседе — это можно. Устная директива называется.
— Кому директива? — не понял я.
— Председателю сельсовета — кому же еще! — удивился моей непонятливости пастух.— Вот он и решал, какого младенца каким именем записать: кого Виктором, кого Володей, а кого Илларионом. Мать рассказывала, что они, сельсоветчики, будто из хороших намерений такую директиву проводили: вот, допустим, говорили они, пойдет твой сын в армию или в городе жить захочет — его ведь там засмеют с алтайским именем! — Он покачал головой и усмехнулся.— Мы, алтайцы, народ покладистый, послушный. Что скажут, то и сделаем...
— Имя-то у вас европейское, а вещи предпочитаете свои, алтайские,— сказал я, обратив внимание на его халат из грубой шерсти, подпоясанный кожаным фартуком, и такие же кожаные сапоги с узким носком.
— Это еще что! — заулыбался польщенно пастух.— У меня еще аркыт с собой — кожаная посуда из лошадиной шкуры. Я в нем кумыс держу... А это арчамак,— он показал на кожаный бурдюк, перекинутый поверх седла.— Что такое чегедек, знаешь? — Обращение на «ты» я расценил как знак растущего доверия.— Чегедек — это женская шуба наподобие халата, только без рукавов и очень длинная, из овчины ее делали. После смерти мужа жена не имела права носить эту одежду. Но хоронили ее всегда в чегедеке; считалось, что покойница, встретившись со своим мужем на том свете, должна хорошо выглядеть... Так вот, эту шубу тоже «национализмом» считали. И что творили — у-у-у! Снимать заставляли чегедек и сжигали при всех сородичах.— Он махнул рукой и сплюнул: луноподобное его лицо покрылось сеточкой морщин и складок, резко обозначился рубец шрама на левой щеке. Только сейчас я смог определить, что моему собеседнику перевалило за пятый десяток.
Много вопросов хотелось задать пастуху, но он заторопился: забыл за разговорами о своих баранах и овцах, да и сумерки уже сгущались. Сказал только, что принадлежит к роду найманов и живет по ту сторону горы.
С неожиданным для его лет проворством Виктор вскочил в седло, разбойничьим посвистом поднял стадо на ноги и сказал на прощание:
— Приходи завтра. Разговаривать будем!
У Ялатова медленная походка, и речь у него медленная, тягучая, с затяжными паузами. Такой уж он человек, Николай Кокурович, никуда и никогда не спешит, покуривает себе, сидя у печки, наслаждается дымком папиросы и бережно сдувает пепел в открытую створку... На вопросы он не отвечает — сам заговорит, когда сочтет нужным.
— Я знаю своих предков до седьмого колена: Паар — Ак-Билек — Тодош — Анаяк — Ялат — Сыран — Кокур — и вот я сам, Николай. Но талант был только у Ак-Билека, Анаяка и дедушки Сырана. Записывай, а я дальше буду говорить!..
Лет двадцать назад Ялатов принес в здешний научно-исследовательский институт истории, языка и литературы свои записи алтайского героического эпоса, с пометкой: «Слышал от деда Сырана». Так в Горном Алтае появился новый сказитель, теперь уже, наверное, последний в многовековой истории края. В местном издательстве хранится добрый десяток ялатовских рукописей—эпических произведений и сказок, которые скоро выйдут в свет. Это около сорока тысяч строк, которые Николай Кокурович запомнил от своего деда Сырана.
— Это был богатырь с двумя сердцами. Так о нем люди говорили. А у нас о живущем редко хорошо скажут. Сильный был человек, отчаянно смелый и за словом в карман не лез...
Так, записывай! Однажды случилось, что зайсан (родовой старшина) по имени Чинат высек его. А дело было на тое, который давали в честь самого богатого бая Содона. Во время угощения Содон спросил: «Эй ты, к какому роду принадлежишь?» — «Я из рода майманов»,— ответил Сыран, он тогда совсем молодой был. «Ты скорее всего из рода черных майманов! Взгляни на свою рожу...» — засмеялся бай. Тут Сыран вышел вперед и громко сказал: «А разве я чернее тебя, Содон? Ты ведь сам чернее черта...» Вот тут Чинат и всыпал деду двадцать пять плетей. А Сырану хоть бы что, поднялся с земли, схватил плеть и выпорол самого зайсана. Ой, что было! Спасибо родственникам, а то бы пропал дед,— дорогими подарками откупились.
Запиши... Сыран всю жизнь работал табунщиком и умер в 1938 году. А пел он где придется — дома, в гостях, на стойбищах, в тайге. И всегда с топшуром (Топшур — двуструнный инструмент.) ездил. Жаль, не могу тебе свой топшур показать — в ремонт отдал. У Сырана точно такой был, очень звонко пел. К нему люди из самых дальних селений приезжали и всегда араку везли, подарки, богатое угощение. Рядом с собой он детей сажал и следил, чтобы запоминали все. И пел он каем (Кай — горловое пение.) и подыгрывал себе топшуром. Голос разносился далеко — вся улица слушала. Пропоет немного, тут же перескажет, о чем речь идет. Взрослые, бывало, перечат: давай, мол, не объясняй, и так все ясно. А Сыран ни в какую. «Это,— говорит,— я специально для ребятишек объясняю. Если я буду только петь, они могут уснуть. А мне нужно, чтобы они понимали и запоминали...» Я с семи лет сидел рядом с Сыраном. Вот почему я стал сказителем, кайчи, по-нашему.
После этого Ялатов надолго уходит в себя; сидит, опустив печальную голову с редкими вихрами, и табачный дым обвивает его нервные пальцы. Из раскрытых окон напротив несутся одуряющие децибелы — но Ялатов не слышит магнитофона, как не слышит и моих вопросов, мысли его витают далеко-далеко отсюда. Он упивается воспоминаниями, он ищет в них свою молодость, щедрую, нерастраченную силу, видит перед собой деда Сырана, играющего на топшуре, и губы старика складываются в мудрую улыбку.
Вдруг он меняется в лице.
— Язык потерять — себя потерять,— говорит Ялатов и смотрит на мой блокнот и авторучку: давай, мол, работай, я слов на ветер не бросаю.— Пришел сегодня на почту, за стойкой девушка стоит, по лицу видать, наша, алтайка. Спрашиваю: скажи-ка, милая, как мне посылку послать и сколько это будет стоить? А она молчит, только глазами хлопает. «Ты что, глухонемая, что ли?» А она: «Говорите по-русски, я не понимаю»... Ой, куда мы идем! Совсем скоро не станет алтайцев. Приедут из района, из дальней глубинки, а говорят по-русски. Это как понять, а? И никто на топшуре играть не может. Многие дети даже не знают, что за инструмент такой. А без музыки-то и хлеб горек... Вот раньше было — ой-ёй-ёй! В каждом доме и пели, и играли. Ребятишки за мной как за собачкой бегали: сыграй, кайчи Николай, и сказку расскажи. А то еще на свадьбы звали, я ведь много свадебных песен знаю, их у нас называют «мак кожонг». О женихе-невесте надо пропеть и о каждом родственнике в отдельности. Слушай и записывай!..
Николай Кокурович вскочил со стула, приосанился петушком, словно сбросил с плеч лет двадцать, и запел на родном языке. Правая его рука повторяла по инерции все движения, как если бы он играл на топшуре. «Трава, растущая на северном склоне, подобна шестирядному шелку. Сидящая передо мной сватья дороже золотого кольца...»
А на прощанье Ялатов исполнил маленький отрывок из сказания «Оленгир», где говорится о том, что герой в минуту смертельной опасности заботится не столько о себе, сколько о целости и сохранности рода. И тут же перевел этот отрывок на русский язык:
Пусть не погибнет мой очаг,
Пусть зола в нем не развеется,
Пусть огонь в нем не погаснет,
Пусть чаша на нем не остынет!
— Ну, где был, что видел, рассказывай! — приветствовал меня пастух, когда я снова в обещанный час поднялся на вершину Тугая. Виктор оказался не один. Молодой человек лет тридцати, может быть, чуть побольше (он представился племянником Виктора, инженером-химиком), напряженно ощупывал меня взглядом и до поры до времени помалкивал. У него был вид скучающего интеллигента, приехавшего навестить сельских родственников и не знающего, как убить время. Так показалось поначалу.
Я спросил, знаком ли им Ялатов.
— Николай Кокурович? — обрадовался пастух.— Да я его с детства помню! — И он рассказал, как, будучи ветеринаром, Ялатов разъезжал по далеким стойбищам и селениям, и вечерами вокруг него всегда собирался народ. «Оленгир», например, Ялатов рассказывал в течение пяти вечеров. В каждом аиле он гостил по очереди, и каждая семья заранее готовилась, чтобы принять кайчи, а заодно и громадную ораву слушателей, которая переходила с ним из дома в дом.
— А рассказывал как — артист! Не хочешь, а заслушаешься! У него каждое лицо как живое. Кого угодно мог изобразить — Оленгира, злодея, лисицу... даже бурю. Таких уж кайчи нет... Почему земля не родит новых Ялатовых?..
— Да брось ты, дядя! — не выдержал парень и сделал отмашку рукой.— Ялатов... Ялатов. Его время прошло и не вернется.— Тут они заспорили по-алтайски, разговор обострился, и хотя я не понял ни слова, все же поспешил на помощь, чтобы снять напряжение.
— Ялатов насаждает национализм,— как приговор объявил парень, переходя на русский и обращаясь непосредственно ко мне.— Хотя сам этого не понимает. А вы попались на его артистическую удочку... Билингвизм, то есть двуязычие,— это наша реальность. Для нас русский и алтай-с*кий — два родных языка, и из этого надо исходить. Я считаю, чем больше знаешь языков, тем лучше для твоей нации. Не помню, кто сказал: сколько ты знаешь языков, столько раз ты человек.
— Но двуязычие нельзя насаждать,— возразил я.
— Правильно, нельзя. Река сама выбирает себе русло и берега. Так и народ. Он должен сам определить, на каком языке ему лучше общаться.
Лично я предпочитаю русский.— Он посмотрел на меня с легкой усмешкой и добавил: — Не потому, что вы русский и я по закону гостеприимства должен говорить с вами непременно по-русски, а потому что мне так удобнее.
Последние слова он произнес с некоторым вызовом. Мне показалось в этот момент, что он специально пришел сюда с дядей, узнав от него, что предстоит встреча с москвичом. Интересный был парень, в нем чувствовался и интеллект, и бурлящий народный дух, и незаурядная энергия, но что-то меня в нем настораживало — излишняя категоричность, наверное, максимализм молодости.
— Ну а традиция, язык, древняя культура — с ними-то как? — спросил я.— В архив?
Он не ответил на мой вопрос, но, продолжая, видимо, свою внутреннюю нить размышлений, сказал:
— Я вижу свой народ без идеализации и романтического флера. Я вижу в алтайцах покорность вместе с добротой, чувством локтя, гостеприимством, стремлением к справедливости. Главное, не надо подыгрывать народу, не надо становиться перед ним на колени. Где-то я недавно прочитал... за точность не ручаюсь, но смысл таков: народ — творец добра. Но одновременно он и опора зла, по крайней мере, его питательная среда.— Ему вдруг пришла в голову какая-то мысль, он даже впервые улыбнулся. Но улыбка вышла вымученная, бутафорская.— Слушайте, что я предлагаю,— прищурился он.— Давайте меняться!
— В каком смысле? — не понял я. От этого химика можно было ожидать любой неожиданности.
— Давайте меняться. Я вам свою физиономию «с раскосыми и жадными очами». Так, кажется, у Блока?.. А вы мне свой длинный нос с горбинкой!
— Мой нос меня вполне устраивает,— отшутился я, еще до конца не понимая, к чему он клонит.
— А национальность? — смотрел он на меня в упор, не мигая.
— Я как-то об этом не задумывался...
— Вот видите: не задумывались.— Он развел руками и засмеялся.— Вы жили в таком счастливом окружении, что даже национальность вас не интересовала. А я скажу — почему. Потому что вы русский, москвич. Оттого и не развит в вас комплекс периферийной ущербности.
— «Гордость за свое происхождение в любом народе правомерна уже одним происхождением»,— зацепился я за фразу писателя Распутина, который много писал об Алтае и алтайцах.
— Знаю, читал! — отрубил химик и снова встал в агрессивную позу.— Гордость?!— взорвался он.— Да это чистой воды риторика! Взгляните на реальную жизнь... Если станут выбирать, кого взять на должность, алтайца или русского,— возьмут русского.
В этом можете не сомневаться. А алтайца оставят «на потом» — для процента. Чтобы соблюсти лучезарно-безмятежную «дружбу народов»... Такая «гордость» меня не устраивает. Между прочим,— продолжал он,— где бы я ни жил, меня по-всякому называли. На Тюменском Севере — чучмек. В Москве, где я полгода на заводе работал,— азиат, моська, татарин. В Новосибирске — косопузый. Однажды на вокзале, в давке, кто-то крикнул: «Куда ты лезешь, чурка?!» Я обиделся и растерялся, не знал, что ответить. А потом пришло в голову: «Ты сам... дрова!» Я плохо тогда по-русски говорил... Так знаете, какой хохот стоял! Вот вам и национальная гордость!
— У вас обостренное чувство собственного достоинства,— сказал я как можно миролюбивее.— Это свойство личного характера, психологии, не более...
Он хотел что-то ответить мне. Но пастух вовремя перехватил инициативу.
— Будем кумыс пить,— по-хозяйски распорядился Виктор, развязывая аркыт и доставая маленькие деревянные кружки с металлическим ободком и обернутый в тряпку кислый молочный сыр — курут.
Я пил холодную, чуть мутноватую влагу с горьковатым, вяжущим привкусом, слушал рассказы о том, какие хитрые и ловкие бестии, эти горные козы (они обступили наше пиршество, выпрашивая подачку), а в голове неотступно билась мысль о том, как тяжелы и труднопоправимы наши ошибки прошлых лет. Один химик из рода майманов чего стоил: сколько в нем горечи, обид — и одновременно сквозь путаницу рассуждений проступает такая пылкая человечность!
Горы привлекательны всегда, но здесь, на Чуйском тракте, в ста километрах от областного центра, они просто поражают разнообразием. То фантастические развалы скал и отрогов, складывающиеся в некое подобие вершин, то разноцветные плащи лесов, кудрявая накидка кустарников в окружении сладких медоносов, низкорослой вероники и альпийского мака, то близкие миражи лысых гор, будто обведенные синькой,— и тут же рядом лоскутки огородов, фруктовые сады и пасеки, кавалькады лошадей на туристских маршрутах.
Мы проехали седловину между двумя горбами, спустились вниз, и нам под колеса с бешеным ревом выплеснулась Катунь. По-алтайски «катын» — хозяйка, хлопотунья, кормилица-поилица. Так сказал мне Володя Торбоков, корреспондент областного радио, который вез меня в свое родное село Ширгайта.
С рекой связана вся жизнь края. К ней спускаются отары овец и табуны лошадей, вокруг нее, тесня друг друга, группируются леса и селения, перед ней расступаются скалы, она ведет счет своим ручьям и речушкам, выводя к водоразделу разветвленную сеть пастушьих и охотничьих троп и гудящих асфальтовых дорог. Завораживая молочной просинью струй, Катунь бьется в свои пороги и перекаты, ходит кругами, вскипает волнами, воронками, мельтешит мгновенными вспышками, высверками; вот, казалось бы, она успокоилась, разгладилась, найдя широкое, распластанное русло, но впереди встают новые скалы, и молочные воды снова кидаются очертя голову, набрасываясь на валуны и отвесные береговые стенки, с грохотом таща по дну обкатанные голыши.
И на этой-то реке, поилице-кормилице, задумали строить каскад ГЭС. Яростная борьба разгорелась вокруг проекта; единственное, что удалось общественности — это добиться решения строить не каскад ГЭС, а лишь одну станцию с контррегулятором. Позицию противников строительства обобщенно выразил писатель Валентин Распутин: «Там, где ставятся плотины и взбухают водохранилища, река перестает быть рекой и превращается в обезображенную и вымученную тягловую силу... Грех великий превращать Горный Алтай в обычный промышленный район, его служба и дружба в другом — сохранить свою чистоту и красоту, которые уже завтра будут стоить денег, а послезавтра— самой жизни»... Но дело не только в «чистоте и красоте» — под угрозой находится будущее алтайцев. Плотины, водохранилища и предприятия неизбежно потеснят отсюда истинных хозяев горной страны, животноводов и пахарей, охотников, пастухов и пасечников. Сократятся пастбища и посевы, а вместе с ними — табуны и овечьи отары. На грани исчезновения окажется охота и ореховый промысел, которыми издавна занимались кумандинцы, челканцы и тубалары. И кто знает, не отразятся ли эти перемены на укладе жизни, здоровье, наконец, на характере самих алтайцев? Не говоря уже о судьбе культурных и исторических памятников... Сейчас это все эмоции. Но есть факты: в Ямало-Ненецком автономном округе, например, буровики и строители уничтожили шесть миллионов гектаров оленьих пастбищ, и очень многие из коренных жителей остались без работы...
В Ширгайту мы приехали под вечер, и Володя повел меня знакомиться со своими родственниками. Село как село, разбросанное среди редких лиственниц у подножия пологих гор. Дома крепкие, широкие, приземистые, с вместительными покоями — почти как у нас в России. Но в отличие от старых русских селений вблизи некоторых домов стояли деревянные шести- или восьмиугольные юрты из бревен, с конической крышей — аилы. Дверь аила была ориентирована на юг. Дневной свет попадал сюда через дымовое отверстие наверху, а вечером пользовались светом костра. Место у очага считалось почетным, вокруг него растягивали войлок и шкуры животных; ужинали, беседовали, пели песни, слушали состязания кайчи.
Едва мы ступили на порог дома Володиных родственников, я наткнулся на какие-то хмурые, неприветливые взгляды. Ничего вроде не изменилось: русские «здравствуйте» и «садитесь, пожалуйста» — но искра отчужденности пролетела, это точно. Да и разговор шел на повышенных тонах. Глядя на нервные лица, слушая быструю гортанную' речь (ну и насколько позволяла интуиция), я «перевел» его на русский язык.
Володя: — Брось валять дурака! Видишь, я тебе гостя привез.
Анатолий Ойношев, его двоюродный брат: — Не ко времени, понял? У меня сегодня дежурство на ферме, а завтра я в горы ухожу. Взял бы с утра и звякнул — так, мол, и так. Еду! Я бы подготовился, поменялся дежурством...
Володя: — Ты и сейчас можешь поменяться... Я ему в дороге столько о тебе рассказывал: передовой чабан, мыслящая личность! Что он подумает, представляешь? К тебе ведь не каждый день писатели приезжают.
Анатолий: — Ну и что — посидит, подождет. Куда ему торопиться?.. Ты бы лучше, Володя, не писателя, ты бы лучше колбасы привез...
«Где же традиционное гостеприимство, о котором мне так много рассказывали?» — думал я, слушая этот запальчивый разговор.
А часа через два, когда Анатолий управился со своими делами и мы сидели за столом, поедая дёрьгом (национальное блюдо из бараньих внутренностей) и запивая его... нет, не кумысом, я предложил им «перевод» их диалога. Смеху был полон дом, даже ребятишки выглянули из боковой комнатушки и тоже заулыбались. Вообще, как я заметил, любая откровенность рождает ответную откровенность, люди в этом отношении одинаковы, что алтайцы, что русские, и наш разговор покатился без всяких осложнений.
Заговорили о брачных обычаях. У алтайцев есть традиция, идущая из веков (ученые называют ее обычаем родовой экзогамии): мужчина не имеет права жениться на женщине из того, рода, к которому принадлежит сам. Но теперь, сказал Ойношев, дедовский принцип экзогамии мало-помалу нарушается. Во всяком случае, такие семьи уже не редкость, и люди старшего поколения относятся к ним, мягко говоря, настороженно. А вот смешанные русско-алтайские браки всемерно поощряются: «русский — сила!», хотя как чабан-профессионал русский и уступает коренному алтайцу. Но большинство подростков, родившихся в таких семьях, относят себя к русским.
Довольно прохладно (это уже говорил Володя Торбоков) молодые люди относятся и к своей родовой исторической памяти. Об этом свидетельствуют социологические исследования, которые проводила в конце 70-х годов кандидат исторических наук Н. И. Шатинова. На вопрос, к какому роду он принадлежит, ответила примерно половина учеников старшего класса в Горно-Алтайске. Что же касается характеристики самого рода и его многочисленных колен и подразделений, то тут процент просто ничтожен. В то же время каждый второй представитель среднего поколения — 40—55 лет, а на его детство и юность выпал самый расцвет «деалтаизации»,— мог поведать свою родословную до третьего-пятого колена.
Конечно, генеалогическая и историческая память — свойства, приобретаемые с годами, но закладываются-то они в детстве...
Сейчас положение чуть выравнивается, люди все чаще задаются вопросом: «Откуда мы, кто мы такие и куда идем?»
Мы говорили-говорили и не сразу услышали, как в другой комнате заплакал ребенок. Малыш смотрел по телевизору фильм «Русь изначальная»... Жестокие, немытые, узкоглазые кочевники-кипчаки жгли и грабили славянские жилища, уводили в полон женщин, кровь лилась рекой... Гордые русичи, «красавцы удалые», давали отпор кочевой банде — красиво гарцевали, красиво убивали, красиво умирали...
— Это мы, да? — спрашивал шестилетний мальчишка, когда на экране появлялись азиатские лица с хищными оскалами, и прятал зареванное лицо на груди у отца.
— Это же кино, чудак! — успокаивал его Анатолий.
Не знаю, уснул ли малыш после таких потрясений, а вот сам Анатолий выглядел взволнованным.
— Если уж показывать историю,— он обращался непосредственно ко мне,— то делать это надо объективно, а не взмахами двух кистей — черной и белой. Такое упрощенчество лишь во вред нам, сегодняшним... Кстати, что касается грабежей...— Он посмотрел на меня и лукаво усмехнулся.— Так ведь вы, русские, тоже грабили. Кто на Византию ходил? Кто на болгар ходил? Князь Олег, князь Игорь (правда, неудачно), а Святослав — тот три раза ходил. И всегда с богатой добычей возвращался. Читайте «Повесть временных лет», ее Нестор написал, а перевел академик Лихачев. Там все сказано!
Расстались мы с Анатолием друзьями, хотя и не во всем сошлись во взглядах в споре о кочевниках и русичах.
Когда я вернулся в Горно-Алтайск, мне посчастливилось встретиться со старейшим алтайским историком, этнографом и писателем Евгением Модестовичем Чапуевым. Сам он живет в Новосибирске, но несколько раз в году приезжает сюда, чтобы «подышать» воздухом родины. Мы оказались соседями по гостиничным номерам. В памяти Чапуева живут необъятные пласты познаний. Его незамутненный годами пылкий и непредубежденный ум хранит множество архивных и литературных источников, народных сказаний, обрядов, сказок, его душа охотно резонирует на отзвуки прошлого.
— Алтай — это невскрытая сокровищница, говорил Рерих. Известный востоковед Радлов считал, что невозможно выяснить происхождение древнейших обитателей края. Но он ошибался, уважаемый историк. Я — из древнего рода кипчаков,— заявляет Евгений Модестович,— и я выяснил свое происхождение. Мы, кипчаки, входили в состав гуннов, мы подчинялись Тюркскому каганату, А потом князь Мстислав Удалой выгнал нас в казахские степи, а потом мы оказались на Алтае.— Он задумывается на мгновение и начинает загибать пальцы.— Так, будем считать эпохи. Под кем находились и кому подчинялись алтайцы. Тюркский каганат — раз, Уйгурский каганат — два, период киргизского великодержавия — три, «эпоха конского устрашения» (монголы) — четыре, майманское иго — пять, китайское иго — шесть, джунгарский контайша — семь, царское правительство — восемь. И так — тысяча триста лет!
— По-вашему выходит, что до 1917 года над Алтаем и солнце не всходило?
Чапуев охотно принимает шутку:
— Всходило, еще как всходило! Русскую колонизацию я не считаю игом. Никогда алтайцам не жилось так легко, как с русскими. Да, гнет был, налоги платили — но не было унижения национального достоинства. Из Бийска приезжал становой пристав, его торжественно принимали, угощали, поили, соболей давали в придачу. Вот и все иго!.. А русские кержаки-старообрядцы! «Града настоящего не имеем, а грядущую взыскуем»,— говорили они. Кремень-народ! Разве его можно сбрасывать со счетов? Старообрядцы пришли к нам в конце XVIII века, и приняли их почти как своих. В жилах алтайцев и сейчас течет кержацкая кровь. Русские привили нам вкус к земледелию, а мы их учили пастбищному скотоводству. Русские пришли с топорами и показали, как строить большие жилища, а мы их учили охоте, ореховому и травному промыслу... В нашей истории очень крутой замес кровей, культур, языков.
Я поделился с Евгением Модестовичем своими сомнениями: очень трудно постичь характер алтайца.
— И никогда не постигнете, так что имеете право на ошибку,— успокоил он меня с добродушной улыбкой.— Тысяча триста лет под иноземным ярмом — это ведь не шутка! Память человеческая коротка, но в памяти подсознательной, генетической все хранится очень и очень долго. Вот почему алтайцы — самый покладистый, мягкохарактерный народ. (Ох, встретиться б ему с химиком-майманом!) А песни какие у нас? Жалующиеся, печальные. Женщины лишнего слова сказать боятся. (А я слышал от Н. И. Шатиновой, декана историко-филологического факультета пединститута, что алтайская женщина как личность занимала более высокое положение в семье, чем у русских.) У каждого подспудно живет мысль: не будь лучше меня и не старайся занять места более высокого, чем мое. На чужой род наговаривают больше, чем тот того заслуживает. И одновременно — очень добрый народ, доверчивый, приветливый. В алтайских диалектах и наречиях нет слов, которые бы соответствовали русским значениям «вор» или «замок». Алтаец никогда не скажет «стой!», а произнесет вежливое «ондо тур» или «тох-то» — «остановись». Ни в литературе, ни в устных преданиях и сказках нет ни одного эпизода, где бы мужчина убил женщину. Это считается страшным грехом... Наш народ — как спящая почка, ему надо помочь раскрыться. И хорошо, что в последние годы наметился поворот к алтайскому языку, алтайской культуре... Я не уверен, что историк Чапуев вылепил полный портрет своего сородича. Здесь сколько людей, столько мнений. Скорее всего это несколько штрихов к познанию национальной психологии, национального характера, который находится в развитии, постоянной эволюции.
Моя третья встреча с пастухом Виктором все откладывалась. Я не видел его уже больше недели. Иногда, забегая в гостиницу, мельком взглядывал в окно, выходящее на лысую макушку Тугая, и видел грузного всадника на рыжей лошади на фоне густого синего неба. Мне казалось, он высматривает мои окна и даже машет рукой: поднимайся ко мне, что ты застрял в своем прокуренном номере!..
Виктор сидел на жесткой короткой траве, обвеваемой ветром, и держал в руках транзистор. Рядом разлеглось его стадо.
— Все, думал, больше не встретимся,— заметил он осуждающе, не глядя в мою сторону.— Сегодня последний день, завтра ухожу на другое пастбище.
Я оправдывался: суета заела...
— Понимаю, командировка,— сказал Виктор.— Хотел тебе нашу музыку показать, топшур два раза приносил. «Длинный палка — два струна, я хозяин вся страна»,— произнес пастух насмешливо, с тем неподражаемым акцентом, с каким обычно русские изображают азиатское произношение.— Нет топшура, дома оставил. Оперу будем слушать! — И он на полную мощь врубил транзистор.
Был теплый ясный вечер, внизу завязывался туман, в невнятной колдовской дымке отодвинулись дальние горы...
Горно-Алтайская автономная область
Олег Ларин