С приездом тальянцев полиция жила на нервах. Последний ее подвиг удостоился внимания прессы: речь шла об убийстве депутата, который даже не принадлежал к оппозиции. Его застрелил из кольта 45-го калибра дежурный полицейский за то, что он не остановился по свистку. Народный избранник катил в машине без специальных опознавательных знаков, отданных в тот день в мастерскую для покраски. Шофер высокой особы, привыкшей к почтению, не отреагировал на повелительную трель свистка и проехал заставу. Наказание за тяжкий грех не замедлило прийти: полицейский метнул вслед машине молнию, поразившую депутата в голову. Последняя была слабым местом, что и сказалось на результате. Министру внутренних дел пришлось обнародовать коммюнике, в котором подчеркивалось, что страж закона выполнял свой долг, а покойный принадлежал к лучшим сынам нации; во всем виноват шофер, который и пребудет теперь в тюрьме до скончания своих дней.
В результате водители всех видов транспорта — от хромированного «кадиллака» до запряженной в осла телеги — стали держать ухо востро. Это натолкнуло Доминго на мысль купить на базаре полицейский свисток. Все сорок километров от Каракаса до Ла-Гуайры он не выпускал его изо рта.
В первый день нам удалось сделать две ездки. «Фиаты» отшатывались к обочине, едва заслышав сзади грозный сигнал. Только когда «фарто» проскакивал мимо, до них доходил обман.
Но самый смех был на следующий день. Авторы розыгрыша уже отказались от него, а тальянцы, сжав зубы, мчались, не обращая внимания на трели настоящего патруля. Шестеро конкурентов угодили в тюрьму. Увы! Через три недели они гуляли на свободе. А вскоре суровый инцидент вынудил нас вернуться к действительности и признать, что время забав на школьном дворе миновало...
Отсутствующим взором Санчес глядел на останки своего грузовика. Его взгляд упирался в утес, у подножия которого, символизируя крушение всех надежд, громоздилась куча железа.
В тот день он опередил колонну «фиатов», но остановился по нужде. Когда он вновь влез в кабину, четыре машины тальянцев уже миновали его. Санчес не счел нужным пропускать всю колонну. Результат? «Фиат» двадцатитонной массой придавил старенький «шевроле» семидесятилетнего водителя. Сверхдизель-сверхчеловек мог гордиться: рядом с костлявой фигурой Санчеса, чудом оставшегося в живых, покоился достойный памятник в металлоломе.
Санчес был старейшим водителем линии. Он прошел сквозь все беды и несчастья и частенько твердил, что жизнь и работа уже не значат для него ничего. Он и в самом деле не стремился делать по две ездки в день.
— Только чтоб в брюхе не свербило. А на все остальное мне плевать.
Потерю грузовика он воспринимал спокойно, обидно лишь, что завтра нечем будет позавтракать. Мы похлопали его по плечу и сказали, чтобы он не отчаивался: мы возьмем его сообща в дедушки на прокорм; впервые на памяти нынешнего поколения шоферюг Санчес улыбнулся польщенный. Однако два дня спустя его нашли мертвым в хижине. По городу разнесся слух, что гады тальянцы отняли у него надежду на кусок хлеба и он не выдержал отчаяния. Это было неправдой. Он умер от усталости; правда, от этого смерть Санчеса не стала менее ужасной.
Убивать никого не требовалось, мы все были обречены. Скорость на спуске упала до 30 километров, время на погрузку и разгрузку возросло вдвое. Раиьше половине наших шоферов удавалось делать по две ездки в день; сейчас — лишь пятерым.
Росита угасала. Она понемногу теряла вес и с жалкой улыбкой бродила по дому, боясь солнца. Возвращаясь, я заставал ее в постели, лицо едва выступало из полумрака.
— Грингито, — тихо спрашивала она, — когда я смогу влезть к тебе в грузовик?..
Я вру, потому что уже не верю в это. Люблю ли я Роситу? Не в этом дело, я исхожу яростью от того, что она попала в ловушку — ту же, в которой задыхаемся все мы.
Приходил врач-европеец, специалист; он выгреб у меня все деньги и заверил, что Роситу можно вылечить. Но цена за лечение превосходила мыслимые пределы. Росита все поняла. Она не спросила, когда ее начнут колоть. Она вообще ни о чем не спросила, но, когда я лег вечером рядышком, завернувшись в одеяло, несчастный, каким бывал только в детстве, она погладила меня по голове.
— Бедный грингито. Бедные мы...
Я заснул под монотонную песнь людских несчастий. Позже я очнулся и услышал, как Росита плачет во сне... Пришел Доминго с вестью, что пора вставать. Трасса ожидала своих жертв.
История со старым Санчесом не прошла даром. Теперь нам предстояло взять реванш. Расчленить колонну «фиатов» можно было, только зайдя с обочины, как это сделал без всякой задней мысли бедняга Санчес.
Я выскочил на дорогу под самым носом последнего тальянца. Парень, на секунду оторопев, отпустил инстинктивно педаль газа, а большего не требовалось. На повороте он держится смирно — его танк наверняка бы завис над пропастью — и пыхтит мне в затылок, но, как только выходим на прямую, нагло клаксонит, требуя пропустить его. Я жду, когда он начнет обгонять меня слева, чтобы тут же сдвинуться на середину дороги. Перед его радиатором вырастает деревянный барьер за которым провал в триста метров глубиной. Долго лететь. Он, надо думать, чертыхается почем зря и пробует вдвинуться справа между «фарго» и скалой. Это, приятель, ценная мысль. Я пропускаю его, пока он не оказывается на уровне моей кабины. Сзади слышится шквал сигналов — это наши.
«Фиат» зажат в «коробочку» — я рывком выдвигаюсь вперед и резко беру вправо; он едва успевает притормозить, оставив клок брезента на выступе скалы и получив хорошую вмятину. Наши обгоняют его, победно рыча моторами на форсированном режиме.
Не мы первыми ступили на тропу войны. Но она началась. Доминго объявил вечером:
— Или мы их, или они нас, но вместе нам тут не жить.
Мы в это не верили. Ты хватил, отец! Ну в крайнем случае помнем тележку, не больше. Это была ошибка. Следующим утром на дороге поселилась смерть. Удар предназначался мне, но я уцелел. А ребята, ехавшие следом, отправились со всем имуществом в тартарары: два грузовика, четверо убитых.
Вклиниться в их колонну должен был маленький албанец с вислыми усами, по прозвищу Зог. Я шел прямо за ним, но не успел проскочить мимо очередного тальянца: впереди все время маячил кузов «фиата», рыскавшего вправо и влево. Вот он подался чуть влево, пора! Я газанул. В этот момент чья-то рука в кузове отодвинула брезент, и под колеса мне шлепнулась 200-литровая бочка солярки. Брызги заляпали ветровое стекло, но я не затормозил, зная, что передо мной примерно сто пятьдесят метров ровного участка до следующего виража.
Когда колеса попадают в лужу масла, они со скрипом едут юзом к краю пропасти. Только не тормозить, иначе конец! Я проскакиваю дальше и утыкаюсь бампером в кузов «фиата», слышится треск, но тальянец прибавляет скорость и идет дальше. Я не могу ехать так быстро, колеса, видимо, еще скользкие. Только не тормозить! На скорости 90 я влетаю в поворот и... создаю прецедент, не убившись. В ста метрах дальше по выходе из виража Доминго разражается диким хохотом.
— Мне смешно, потому что я очень боюсь, — выкрикивает он и добавляет: — Они это нарочно.
И тут мы услышали грохот: две машины, ехавшие следом, попали в лужу солярки, успевшую разлиться от края до края дороги. Я свешиваюсь из кабины и вижу, как грузовики, проломив барьер ограждения, устремляются вниз, подпрыгивая и разваливаясь. Из оторванной дверцы вываливается человеческая фигура, ударяется об утес и летит дальше. Ста метрами ниже раздается взрыв: это с опозданием рванул бензобак. Тишина. Мы проезжаем не останавливаясь. Сейчас мы им уже ничем не поможем. Кто это был, узнаем внизу.
— Они это нарочно, — твердит Доминго.
Я не хочу в это верить, бочка могла вывалиться случайно, такие вещи бывали.
— Заткнись, отец, — говорю я сквозь зубы. — Тебя тошно слушать.
Потам я пожалел. Пожалел не о словах, а о тоне, которым это было сказано. Убившийся человек, летевший на обезумевшем грузовике по откосу и превратившийся внизу в неузнаваемую обгоревшую мумию, на которую нельзя было смотреть без содрогания, оказался братом Доминго. Доминго, моего друга...
У нас не принято просить прощения. Доминго не плакал. Он лишь твердил: они это нарочно.
Те, кто сомневался, поняли, что это правда, на следующий день, когда фашисты по-подлому убили Джузеппе Бормиеро.
Бормиеро на подъеме вклинился в их цепь. На подъеме — здесь не могло быть никаких оправданий. После первого виража пять-шесть «фиатов», следовавших за нашим товарищем, остановились, забив дорогу: они все были вмазаны в дело. Все.
Джузеппе продолжал подниматься. Тогда тот, кто шел впереди него в нескольких метрах — это была мощная двадцатитонка, — остановился тоже. Потом машина начала пятиться назад, наваливаясь всей своей тяжестью на Бормиеро.
Бормиеро сражался вовсю. Он нажал акселератор, упираясь колесами в землю. Грузовики рычали, как два сцепившихся оленя во время гона. Потам один мотор захлебнулся и смолк. Тормоза не смогли сдержать мощного натиска «фиата»: легкий «студебеккер» Бормиеро пополз к обрыву и сорвался вниз. Мы надеялись лишь, что наш товарищ умер в момент удара и смерть его была скорой и легкой. Что он не почувствовал огня.
Мы узнали, кто это сделал. Эту сволочь звали Лука.
Неделю кряду я следую за Лукой. Впритык. Обгоняю лишь на последнем отрезке, уже внизу, на пыльной дороге. Я изучил его так, словно вылепил своими руками. Как шофер он не стоил и двух су, и это служило дополнительной причиной для ненависти. Его мастодонт не столь маневрен, как наши грузовики, он прет на одной передаче, будто лавина. Ребята с общего согласия отдали Луку мне. Джузеппе Бормиеро был моим другом. Где бы ни ехал «фиат» — в голове колонны, в середине или замыкающим, ребята отсекают его, пять-шесть машин вклиниваются, создавая пробку, как сделали фашисты в тот раз, когда угробили Бормиеро.
Тут вступаю в игру я. Пристраиваюсь в затылок и еду следом. Дистанция между нами не больше метра, иногда отпускаю его за поворот, чтобы дать надежду — ага, он сумел оторваться. Но тут же вновь нагоняю: ку-ку, я здесь. Он пытается подловить меня, резко тормозя, в надежде, что я расквашу себе нос о его железный кузов, но я не из того теста. Кто глупее? Догадайся сам. Это, безусловно, действует ему на нервы. Он ведет махину весом в двадцать тысяч кило, набычившись, ежесекундно ожидая подвоха.
И только внизу, когда в облаке пыли уже ничего не видно, я обхожу его — пусть поглотает у меня пыль из-под хвоста.
Так прошла неделя без перерыва на воскресенье. В конце концов он не выдержал. Внизу возле решетки порта он вылез из кабины и, почесываясь, двинулся ко мне.
— Почему ты меня преследуешь?
Он выговорил это старательно, не исказив французского языка. На челе его читалась озабоченность, а большие черные глаза смотрели по-детски обиженно.
— Проваливай, гадина, — ответил я.
Фигура у него куда внушительней моей: 120 кило, если только это не пустой мешок. На всякий случай я вытягиваю из-под сиденья разводной ключ. Но он стоит, опустив ручищи, не двигаясь. Меня это устраивает: ему еще предстоит помучиться, а если я проломлю ему голову сейчас, не избежать полиции и тюрьмы. Я плюю ему под ноги. Он не реагирует. Я делаю ему мизинцем и указательным пальцем знак рогоносца. Он не реагирует. Я кусаю себя за согнутый палец, показывая смертельную ненависть. Он не реагирует. Только тихо говорит:
— Я тебе ничего не сделал.
— Сделал, Лука. И долго ты не проживешь.
Он понял. Лицо его вытянулось, он пожал плечами и усталой походкой, загребая ботинками пыль, пошел восвояси.
Что-то похожее на жалость шевельнулось у меня в душе и тут же стихло. Я увидел, как он подошел к своим; пять-шесть физиономий убийц повернулись в мою сторону. Может статься, это я долго не проживу. Ненависть и страх — проклятые сиамские близнецы! Если я тоже боюсь, зачем мне быть правым? Мы оба с ним тогда на одной доске.
Черт, мы же не требовали ничего особенного, просто чтобы нам дали жить своим трудом. Только вот зачем вы убили Джузеппе? И брата Доминго. И остальных тоже. Зачем вы не дали дожить Санчесу остаток его трудных дней? Вы и мне не даете жить. Вам осталось лишь добить Роситу.
Я страшно доволен, что нашел аргументы — обычно рассуждения мне даются с трудом; а убивать во имя покойников нелегко, это не умещается в голове. Росита. И я. И все ребята, над которыми витает костлявая. Да! Я тоже устал, но не от страха, я просто устал. Привет, Лука, это твой последний день. Встретимся завтра, через четверть часа после рассвета, смотри не опоздай. Мне нужно солнце, чтобы ты как следует рассмотрел, куда ты полетишь.
Кошмар не отпускал меня всю ночь. Не без причины, видимо: я ведь собирался убивать впервые в жизни. Проклятый фашист! Я встал, весь разбитый, с тяжелой головой, едва вынырнув из бездонного колодца, куда со станом рушился несколько раз за ночь. Но мне надо его убить, иначе они убьют нас. Поэтому я зажигаю свет, сбрасываю простыню и бужу мою Роситу, которая силится улыбнуться, не раскрывая глаз.
Росита. Костлявые плечи, изломанные руки, впавший живот, шелушащаяся, кожа, острые коленки. Я боюсь дотронуться до нее, потому что из нее вот-вот уйдет жизнь. И за это, Лука, ты тоже мне заплатишь...
— Подумай, стоит ли, — говорит Доминго, которому не надо ничего объяснять.
Он стоит, любовно положив руку на выпуклый капот, словно щупая пульс у мотора.
— Интересно, что он об этом думает...
Доминго всегда считал «фарго» живым существом.
Это произошло само собой, поскольку и я и он знали, что это должно произойти. Я все рассчитал: как сделаю вид, что колеблюсь, какое сострою лицо. Но он бросился в драку без подготовки, он больше не мог сносить безумной игры. Двадцать тонн нависли надо мной, как таран. Я ускользнул. Теперь главное было — не дать ему обойти «фарго» хотя бы на колесо. Для этого надо чувствовать машину продолжением самого себя, ощущать падалью биение пульса. Мы мчались бок о бок. Коррида! Матадор увертывается от нацелившейся рогами черной туши, выжидая момент истины, чтобы погрузить между лопаток смертоносное жало. Что пересилит — страх или гнев? Время растягивается и сжимается вокруг нас, расстояние тает, я выигрываю еще метр, еще, вхожу в поворот. Машины разгоняются донельзя, слепой поворот — я жду его — и впритирку к стене страшным усилием поворачиваю баранку на скорости 90. Он тормозит. Я тоже торможу, не давая ему прижаться к спасительной скале. В раме окна предсмертным портретом выплывает его лицо. Прощай, я отпускаю тебе грехи. Тебе не придется больше сталкивать никого, я сделал это во имя святого принципа Дороги. Я выхожу из виража один.
Минул месяц. Смерть прочно поселилась на дороге. Потери были одинаковы с нашей и с их стороны. Не было упущено ни единой возможности. Мы охотились за фашистами, фашисты охотились за нами. На войне как на войне.
Война начиналась каждое утро все дни недели, кроме воскресенья, я продолжалась х четырех часов утра до семи вечера — фронтальной атакой, разведкой боем, с засадами и отступлениями. У тальянцев преимущество в массе и сплоченности; наши ловкость, владение скоростью, знание дороги и ее хитростей не могли уравнять шансы. Главное, чего нам не хватало, — это желания убивать. У них оно было.
В общей сложности цифры дошли до двух десятков убитых с обеих сторон. Но они не собирались останавливаться.
Здесь уж не шла речь о том, чтобы обмануть или перехитрить. Кое-кто из наших стал запивать. Женатые били жен. Я старался уравновесить их поведение нежностью к Росите. От этого ей было тяжелее умирать. Однажды, почувствовав себя лучше, Росита сказала мне:
— Теперь я знаю, что значит любить.
Я по глупости отнес это на свой счет. Потом я понял, что это было сказано вообще. Просто Росита открыла для себя самую изысканную форму свободы — нежность.
Только вот ведь: ей надо было очень постараться не умереть в двадцать лет.
Три дня спустя незадолго до полудня ко мне подошли в порту и сказали, что соседи отвезли ее в больницу.
— Она просит, чтобы ты поторопился. Но врач считает, что это еще не так скоро.
— Спасибо, друг.
Доминго отправился со мной.
— Так мы доберемся быстрее, — пояснил он. Что он имел в виду? У меня не было времени на раздумья. Я вскочил в кабину и врубил полный газ.
Обычно Доминго засыпает на подъеме, едва я завожу мотор. Но это не тот случай. Над дорогой стояло непроглядное облако пыли, я влетаю в него, раскрыв рот и жадно ловя остатки кислорода. Росита умирала один только раз. Но сознание важности рейса ни чуточки не поможет, равно как и все мое умение: шлейф пыли слишком густой. Ничего не поделаешь, придется плестись на скорости пятнадцать километров в час. Сигарета за сигаретой двадцать минут подряд до ожога губ. В кабине из-за пыли подняты стекла, воздух посинел от дыма, дышать нечем. Доминго окончательно отказался от сна. И то верно: сейчас рано, он и не работал еще. Очень хочется поговорить о наболевшем, о тяжести, давящей на грудь, но мы не знаем таких слов и потому молчим.
Ради того, чтобы взять в руку ладонь моей девушки, назвать ее нежным именем цветка, чтобы помечтать, как она вернется на грузовик и мы начнем новую жизнь вчетвером — Доминго, «фарго», она и я, и улыбнуться, если удастся, — ради этого прощального праздника я должен спешить.
Облако опадает, словно прибитое гигантской дланью, — мы въезжаем в предгорье. Дорогу с прилежанием школяров, высунувших от усердия язык, забили «фиаты» — десять штук, десять машин сомкнутым строем шагают на приступ. Разобьюсь всмятку, а пройду, вы слышите! Клаксон. Они издевательски снижают скорость. Я слышу, как у них скрежещут коробки передач, рычаг — на первую. Специально для меня, не больше семи километров в час. Клаксон. Клаксон. Дайте мне полметра! Высовываюсь на полкорпуса, переднее колесо сползает с шоссе; сжав зубы, я рывком обхожу серую громадину прицепа. Сигналить боюсь — стоит фиатовцу взять чуть правее, и я сорвусь как миленький. Продвигаюсь на цыпочках. Боже, как близко! Готово, показалось зеркало заднего вида — выпуклый четырехугольник, взятый в никелевую рамку. Как ему объяснить, что мне надо?
— Давай! Давай! — кричит Доминго, испуская смешок.
Дорога должна вскоре обогнуть выступ и прижаться к скале правой стороной. Если тот засечет, максимум, что он сможет сделать, — придавить меня к стенке. Полбеды, словом. Дорого бы я отдал сейчас, чтобы сузить хоть на сантиметр свою тележку. Сжаться. Стать червяком. Вот так. Удалось, отвоеван кусок жизненного пространства. Попробовать еще немного? Проклятая игра в кошки-мышки захватывает целиком, если ставкой в ней — твоя жизнь.
Кабины вровень. Парень поворачивает в нашу сторону удивленную физиономию, обильно политую потом. Мы словно поссорившиеся хозяйки, столкнувшиеся у подъезда и не знающие, то ли поздороваться, то ли обрушить друг на друга поток проклятий. Увы, изо рта у него вылетают ругательства, мне даже не требуется звук, я улавливаю по движению губ — столько раз его приятели произносили их по нашему адресу. Затевать разговор не имеет смысла. Его напарник плюет в нашу сторону.
— Пожалуйста, синьоры! — надрывается Доминго. — Лазарет! — Подумав секунду, он добавляет для вящей убедительности: — Полиция!!
Водитель в ярости крутит головой. Доминго меняет пластинку. Он оглядывается назад, изображает ужас на лице и кричит по-испански:
— Колесо! Колесо отвалилось!
Тот понял. Понял, что его хотят взять на пушку. Он понял, что ему хотят зла, и оскаливается, как немецкая овчарка. Потом прижимает меня влево. Я откидываю Доминго на сиденье, свешиваюсь на правую сторону и ору, путая иностранные языки:
— Камарад! Финита ла гуэрра! Война окончена!
Он смотрит на меня тяжелым взглядом. Нечего ему вкручивать мозги, он прекрасно знает, что войны никогда не кончаются, во всяком случае, не так. «Фиат» сдвигается еще левее. Но в этом месте мне не страшно, приятель, дорога расширяется, да и на такой скорости у тебя этот фокус не получится, по крайней мере со мной. Я ведь налегке, без груза, удар по педали газа, мотор взрывается бешеным ревом и — прощай, приятель, пиши письма, а насчет «война окончена» — поговорим, когда соберем урожай!
Да, но их еще девять штук впереди. Голосом Карузо — не моему «фарго» тягаться в звонкости — «фиат» подает знак, что его обошли. Я вижу, как остальные выруливают на середину, оставив справа и слева ровно столько места, чтобы проехал велосипед. Второй раз мне не удастся повторить трюк.
Ну как им сказать, что сегодня я не играю, что я налегке! Из глаз брызгают слезы бессильной ярости. Вы не имеете права, я не за себя, там ведь Росита... Что вам, мало смертей со дня вашего проклятого появления? Мерзавцы, ах, мерзавцы! Она не будет ждать, она умрет без меня, пока я топчусь тут за вашими спинами. Пропустите меня на секунду, больница у самого въезда в Каракас, вот увидите, я не вру.
Десять километров в час.
— Брось сигналить, — говорит Доминго. — Я сейчас с ними поговорю, надо объяснить.
Он спрыгивает наземь. Дорога круто поднимается — именно в этом месте они угробили Бормиеро, а тот был с грузом.
Все случилось очень быстро. Старый Доминго нагоняет впереди идущего и вспрыгивает к нему на подножку, что-то кричит, потом всовывает голову в окно. Мощная рука откидывает его назад. Доминго падает навзничь, встает, поворачивается ко мне и разводит руками. Ничего, он попробует еще раз, проказник-мальчишка, которому скоро стукнет шестьдесят. Он снова догоняет «фиат».
Я не заметил смертельного удара. Просто Доминго вдруг сломался в поясе и плашмя рухнул на дорогу. Я остановился и спрыгнул к нему. Глаза моего друга закатились. Поперек лба кровенела страшная рана от удара гаечным ключом.
Позади повелительно сигналил нагнавший «фиат». Но водитель не осмелился вылезти из кабины. Клаксон смолк. Я повернулся и поглядел на лица фашистов, гримасничавшие за ветровыми стеклами. Колени, на которых лежала голова Доминго, набухли от его крови. Раздался скрип тормозов — это спускался кто-то из наших. Он молча посмотрел на нас с Доминго. Минуты через две остановились еще несколько наших, мои друзья, друзья убитого. Ты был прав, фашист, не поверив, что война окончена. Не все еще убиты.
Возле тела Доминго выстроилась целая вереница наших машин, никто не собирается освобождать дорогу. Грифы уже начали ходить кругами над этим местом — когда только они успели заметить? Но стервятникам не достанется пожива, нет. Вдвоем с высоким негром, чьего имени я не знаю, мы подняли тело Доминго — я под мышки, он под колени. Голова моего друга запрокинулась, тело обвисло, оно еще совсем теплое. Другой парень, которого я тоже не знаю, подкладывает руку под затылок. Мы укладываем Доминго в кузов «фарго», грузовик-семью, грузовик-ремесло, его красный грузовик; ты любил его любовью брата. Вперед! Мы едем в Каракас — Доминго, «фарго» и я во главе колонны.
«Фиаты» по-прежнему тащатся черепашьим шагом в окостеневших панцирях, они не ведают о погоне. До скорого, приятели, до скорого. У нас свербит в ладонях, мы хотим убивать, это написано на наших лицах, мы жаждем бойни.
Вот они. Передний, прилепившись восемью колесами к стене, как кукарача (1 Кукарача — таракан. (Примеч. пер.)), ползет шагом. Он тяжело вдавился в дорогу двадцатью тоннами груза. Мы соскакиваем и бежим; на сей раз за нами не заржавеет, будьте уверены. Нас полсотни здоровых парней, мы пробегаем семь экипажей, ждущих своей очереди. Тот, кто убил Доминго, с удивлением уставился на нас. Он, наверное, понимает, что спекся, не видать больше родимой Италии, ах был бы у него сейчас автомат!
Делимся на несколько групп. Одни спешат к голове колонны, другие огибают застрявших, третьи, в том числе и я, бегут наперерез по обочине. Сзади поспешают, задыхаясь, трое людей, которые тащат свой неудобный груз — Доминго; пусть он хоть после смерти порадуется зрелищу. Сверху спускается грузовик, из наших. Мы машем ему рукой, он понимает и ставит машину поперек. Все, мышеловка захлопнулась.
Мне жутко хочется расквитаться, в конечном счете это мое право проломить голову нашему с Доминго врагу, разве нет? Но я не могу. Меня ждут. Сверху спустилось еще несколько наших грузовиков, потом группа «фиатов». Шуму будет много. Я оставляю вас пировать одних, ребята, извините. Последним спустился Мотылек; он в новенькой спецовке, одолженной сегодня утром, — Мотылек за работой, это уже невидаль!
— Отвези меня а город. И побыстрей!
Он пытается воззвать к моей совести.
— А работа, красавчик? Я не могу, красавчик...
— Отвези меня побыстрей и не бубни, нет времени!
Я чуть не бросаюсь на него с кулаками. Но драк на сегодня достаточно, поэтому я стараюсь ему втолковать:
— У меня женщина умирает в больнице, тальянцы убили Доминго, а дорога забита. Торопись.
Захлестнутый лавиной известий, Мотылек послушно начинает разворачиваться, бормоча под нос:
— Надо же... Все разом... Расскажи подробней.
— Да торопись же, вареный! Нет, дай сюда руль.
Он вылезает, обиженный.
— Там внизу мой «фарго», возьми его.
— Я не сумею, красавчик...
— Сумеешь. И потом ты понадобишься ребятам. Покажи им, как надо драться. Пока! Да, не зови меня больше красавчиком. Никогда, слышишь?
Каторжник остается на дороге, ничего не понимая. Ладно, разберешься, не маленький.
Сколько времени ты рассказывал о своих подвигах в кафе — теперь покажи себя в деле. Будет что вспомнить зимними вечерами. Пока!
Первая передача, вторая, третья. Чертов «шевроле», совсем новенький, еще не прошел обкатку. Ну я-то не стану тебя щадить, не надейся. Вперед! Виражи проскакивают так быстро, что я не успеваю испугаться; мотор нагревается, из радиатора вырываются струи пара, и издали «шевроле» можно принять за локомотив; еще быстрей, дорога едва успевает ложиться под колеса, пахнет паленым маслом; ничего, Мотылек, бог даст, «шевроле» проходит, сколько ему положено на роду...
Я мчусь к тебе, Росита, и должен выиграть эту гонку, не опоздать, поспеть, суметь снарядить тебя в дальнюю дорогу. Нет бога, Росита, нет вечного блаженства, а есть агония, и ее нельзя встречать в одиночку.
Росита не умерла. Я видел, как она страдала под хлороформом. Это ложь шарлатанов: наркотики не избавляют плоть от боли, они лишь снимают память о ней после пробуждения.
Врачи перелили ей чужую кровь, не мою — моя не годится ни для кого, это гнилая кровь, напоенная дрянью, она не годится даже для окропления поля брани. Но Росита будет жить, вновь станет молодым зверьком, вострозубой самочкой, еще более дикой, чем раньше, двинется вспять по ручью времени к своей юности — на положенное ей место. Росита, я люблю тебя больше, чем если бы любил на самом деле.
— Она не хотела, чтобы ей давали наркоз без вас, — сказал молодой парень, оперировавший ее.
Медсестра любезно добавила:
— Она плакала под маской и звала вас.
— Я не мог ждать: у меня назначена встреча в клубе на шесть, — продолжал хирург.
Росита приходила в себя. Глаза еще плохо слушались, взгляд блуждал из стороны в сторону.
— Останься, — прошептала она, — останься, пока я...
— Мы выиграли, Росита, ты будешь жить.
Так и не поверив мне, она заснула, сжав слабыми пальцами мою руку.
Поздно вечером мне велели уходить. Снаружи клокотала толпа. Перед решетками мелькали головы: шоферы, пеоны — мои товарищи стояли лицом к тальянцам. Каждая партия принесла свои трофеи: в кузове «фарго» лежал Доминго и еще один из наших — лицо закрыто испачканной кровью простыней, он пал в сражении на трассе. Вытянутые по струнке, в театральных позах, перед дверями больницы покоились три тальянца. От группы к группе курсировали полицейские.
Когда я показался на ступеньках, наши дружно сделали шаг вперед. Фашисты тоже сомкнули ряды. Полицейский лейтенант выкрикнул команду, в тишине послышалось клацанье затворов, полиция взяла винтовки наизготовку. Послышалось ритуальное заклинание:
— Именем венесуэльского народа и согласно закону, завещанному нам освободителем Симоном Боливаром, приказываю вам разойтись, иначе я прикажу применить оружие.
Дула были повернуты в нашу сторону.
— Прошу внимания! — На балкон вышел главный врач. — У меня здесь больные, они нуждаются в покое.
Полиция изготовилась к бою. Офицер вновь огласил:
— Именем венесуэльского народа...
По закону он обязан трижды произнести предупреждение, но мы-то знаем, что полиция склонна к экономии, и начинаем расходиться, не дожидаясь конца текста. Тальянцы отступают в противоположную сторону.
В полночь мы схоронили Доминго и второго товарища — это был португалец, вышедший на трассу всего неделю назад. Профсоюз пеонов разработал церемониал. Покойников повезли в открытых гробах, убранных полотнищами, в Ла-Гуайру. В последний раз я порадовал Доминго хорошей ездой на «фарго», его верном друге.
В Ла-Гуайре мы провезли убитых мимо порта, где они зарабатывали свой хлеб потом и болью. Остановились возле кафе, где они любили бывать. И только затем с факелами двинулись в Каракас.
«Фарго» шел первым. «Форд» португальца вел его пеон. За ним следовали все двести грузовиков с докерами, тысяча человек, певших душераздирающую отходную. Тысяча человек рассказывала нараспев, какими были они: покойный шофер с «форда» неважно водил машину, а покойный Доминго, их брат, воровал со склада цветные лампочки для украшения грузовика. Но это были наши товарищи.
Было условлено, что мы остановимся на том месте, где убили Доминго. Позади тянулся нескончаемый шлейф огоньков, зыбкие красные хвосты факелов прочерчивали в ночи все петли дороги. Песнь подымалась от самого моря и плескалась меж гор. Мир не мог не почувствовать нашей печали.
Тризна продолжалась и на следующий день. Машины спускались вниз траурным маршем. В городе закрыли все заведения. На каждом перекрестке стояли солдаты с оружием. Наш караван походил больше на ярмарочный, нежели на похоронный, кортеж. Девушки в цветастых платьях, разлетавшихся по ветру, отвечали воздушными поцелуями на приветствия солдат. Офицерам они посылали поцелуи обеими руками.
Но во всем остальном чинно соблюдался порядок. Запрещены были обгоны, остановки, особое предупреждение передано «фиатам»: следовать строго колонной. И тем не менее в месте, где убили Доминго, вся гигантская махина застопорилась: пассажиры и пассажирки слезли и на коленях помолились за упокой его души. Продавцы цветов озолотились в тот день: орхидеи шли по боливару штука, и самые бедные раскошеливались, чтобы положить веточку на место, где черный венесуэлец был убит белым пришельцем со странным именем «фашист». Боливар — веточка орхидеи! Один торговец, залезая с пустой корзиной в кузов к кому-то из наших, в восторге воскликнул, что сделал четыреста болов за два часа. Правда, доехав донизу, он опустил их до последнего, поставив выпивку всем пеонам — у торговцев собственная гордость.
Вечером нас пригласили на собрание профсоюза докеров и пеонов. Мы отправились туда без особой охоты. Ну, примут звонкую резолюцию, ну, покричат немного, и все. Нам же предстояло вновь выходить на трассу и вновь схлестнуться с фиатовцами.
Собрание состоялось в ангаре, где густо стояла мучная пыль. Шум, гам, кто-то из портовых златоустов пытается сказать церемонную речь. После него слово предоставили товарищу Висенте Кальдерону, который говорил о единстве народа. Наконец на трибуну поднялся человек в разорванной майке, худой, с горящими глазами.
— Товарищи, надо сражаться! Доминго Санчес был добрый, беззащитный человек. Они его убили. И мы отомстим.
Андреас Эррера, так звали оратора, провел на каторге годы и годы при диктатурах Гомеса и Медины, а потом и при других правителях, так что слово «месть» звучало по-особому в его устах.
— Товарищи, мы их перережем и бросим тела акулам. Они убили Доминго Санчеса, потому что он был простой пеон. Фашисты отнимают у нас жизнь, они не остановятся.
Зал смолк. Горящими глазами люди впились в Андреаса.
— Товарищи, мы возьмем ножи, ломы, крюки, вывернем булыжники из мостовой...
Перспектива битвы наполнила нас восторгом, — да, да, всех до единого! Но тут поднялся старый Мартин Мартинес и, напружив шею, рявкнул:
— Нет!
Мартинеса слушали все. Десять лет он возглавлял профсоюз докеров.
— Товарищи! Полиция только и ждет этого, потирая руки. Она ждет, когда рабочий класс начнет проливать кровь, чтобы расстрелять нас «по праву защиты». Мы не доставим ей такого удовольствия.
Ничего не скажешь, старик прав. Продолжай, выкладывай, что там у тебя.
— Мы не доставим ей такого удовольствия, не дадим зачислить себя в бандиты. Мы поступим иначе...
Он снизил голос до таинственного шепота. То, что он предлагал, звучало здорово. Присутствующие в восторге захлопали себя по коленям.
— Да здравствует Мартин Мартинес! Мартин Мартинес, старая хитрая обезьяна.
Собрание, весело гомоня, вывалило из ангара. Праздник, начавшийся утром траурным кортежем, продолжался...
Когда портовые пеоны объявили о своем решении тальянцам, экипаж первого «фиата» воспринял его с недоверием; потом они сочли слова негров комическим вывертом, еще не понимая в полной мере, что они означают. Ладно, коль скоро черные отказываются грузить поклажу, обойдемся без них, завтра сами образумятся. Двое здоровяков, уроженцев итальянского Тироля, взялись за ящики. Желаем удачи, скауты: по десять тонн на брата, сорок грузовиков, под палящим солнцем Ла-Гуайры, это не подарок.
Поначалу они пытались даже шутить. Но смешки стихли, когда в полдень один из них свалился от солнечного удара. Они начали вполголоса ругаться на итало-немецком диалекте. Каждый мешок поднимали теперь вчетвером.
А на нашей улице был праздник, фиеста. По десять докеров пришлось на каждый грузовик, они перекидывали мешки и ящики играючи, окликая друг друга, похохатывая, нагромождая пирамиды, небоскребы груза; ящики вздымались на пять метров выше бортов, они стягивали их канатами, быстро, быстро, такого сроду не видывал этот порт. Мы уходили наверх на два часа раньше обычного. Какая температура, ребята? Ха-ха, спроси у тальянцев! На погрузке наши шоферы отдыхали в тени машин. А сверхчеловеки ползали по пеклу, это была картинка!
Когда они залезали в кабины, у них тряслись от напряжения руки, машины рыскали в стороны, плохо укрепленные ящики скатывались с платформ, и фиатовцы до глубокой ночи подбирали их по всей трассе. Мы же поднимались в собственное удовольствие, словно хмельные, не поднеся ни капли ко рту — просто от радости. В кузовах сидели докеры, распевая во все горло.
На месте, где убили Доминго, мы остановились еще раз. Цветочники теперь торговали там свечами, украденными из соседних церквей и часовен. Мы раскупили у них весь запас и постояли минуту, глядя на пляшущий на ветру лес огоньков. Одни молились про себя, другие делали вид.
Ночной Каракас ждал нас, город был наш. Каждый докер, каждый пеон, каждый шофер вел под руку своего незримого Доминго на праздник, посвященный его битве, его победе, добытой ценой жизни черного пеона. Ты с нами, Доминго! Мы выиграли. И когда над горами заалела заря, я представил, что в кабине «фарго» спит Доминго, улыбаясь, радуясь, что сон оказался правдой, что грузовик спасен, а Росита не умрет.
Тальянцы загибались. В первую неделю у них умерли двое от солнечного удара и еще один, надорвавшись; трое лежали в больнице. Оставшиеся шатались как призраки под тяжестью ящиков и мешков — десять тонн в кузов и еще десять тонн на прицеп. Мы с удовольствием наблюдали за ними, покуривая в теньке.
Они даже не ругались, горло пересыхало настолько, что язык не ворочался во рту. Они переговаривались хриплым шепотом. Тем же шепотом они со слезами умоляли пеонов взяться за работу. Докеры и пеоны смеялись им в лицо. Тальянцы сулили любые деньги. Напрасно! Мы требовали безоговорочной капитуляции. На шестнадцатый день Командир в полной форме, но без орденов, явился к Мартину Мартинесу с вопросом, чего он добивается. Чтобы они ушли на другую трассу?
— Нет, — сурово ответил старик. — Продайте машины и беритесь за черную работу.
— А иначе?
— А иначе — ничего. Подохнете, и весь сказ.
На двадцатый день во многих гаражах висели объявления о продаже «фиатов». На двадцать пятый объявления пестрели в бакалейных лавках, в кафе, в магазине у антиквара, во всех аптеках. Но охотников не было. Когда миновал месяц, я купил грузовик за двести боливаров — столько стоило колесо для «фарго». Прицеп шел в качестве приложения. Все в идеальном состоянии. Остальные купили наши ребята.
Каракас — Ла-Гуайра! Ла-Гуайра — Каракас! Катите без меня, друзья. Я прощаюсь с трассой, я не люблю мест, где витает смерть. Дело не только в страхе. Просто не могу.
Усевшись за руль прирученного мастодонта с прицепом, я отправляюсь на внутренние линии. И Росита со мной. Она понемногу поправляется, обретая себя. Еще теплая со сна, она присела на кушетку «фиата», между мной и Хоселито, моим новым пеоном.
— Жаль, что «фарго» Зерет только пять тонн, — сказал Хоселито, когда мы тронулись с места.
— Правда, жаль, — сказала Росита. — Я так любила «фарго».
Я отпустил педаль сцепления. «Фиат» тихонько сдвинулся с места, тяжело подминая под себя дорогу на Маракаибо.
— Мы победили врага. Мы отняли у него самый большой грузовик, — запел Хоселито.
Я узнал мелодию. Ее пел Доминго, импровизируя славные подвиги красного «фарго».
Перевел с французского М. Беленький