В апреле 1926 года в парижском литературном журнале появилась новелла никому не известного автора. В предисловии редактор журнала Прево писал: Антуан де Сент-Экзюпери — специалист в авиации и машиностроении. Я познакомился с ним у друзей и был поражен, с каким умением этот техник авиамастерской передает свои ощущения от полетов. Потом я узнал, что он пишет. Его дар правдивости и писательской честности кажутся мне удивительными для начинающего автора. Я убежден, что Сент-Экзюпери будет продолжать писать».
Жан Прево не ошибся. В литературу нашего века вошел тогда интересный и своеобразный писатель, чьи книги читают во многих странах мира.
Мы публикуем сегодня первую новеллу Сент-Экзюпери о смелости и мужестве, о любви к своей профессии, рассказ о трагическом одиночестве человека в буржуазном мире.
Клинья под мощными колесами уходят в землю. Трава под напором поднятого винтом ветра стелется и будто течет метрах в двадцати позади самолета. Одним движением руки летчик то вызывает, то усмиряет бурю.
Гул растет, ширится толчками. Теперь тело человека погружено в среду, которая становится плотной, почти ощутимой. Когда летчик чувствует, что гул заполнил его до краев, он думает: «Теперь хорошо», — потом, не разжимая ладони, дотрагивается до стенок кабины: нет, ничего не дрожит. Это очень здорово — ощущать под рукой послушный сгусток энергии.
Он склоняется вниз: «Пока, ребята...» Протягивая ему руку, друзья тащат за собой по рассвету свои гигантские тени. Летчик еще здесь, на пороге более чем трехсоткилометрового прыжка, и уже далек от всех, кто остается на земле. Он смотрит на капот своей машины, нацеленный, точно ствол гаубицы, прямо в солнце. Позади винта в нагретом воздухе подрагивает пейзаж.
Мотор работает на малом газу. Летчик разжимает руку и, словно якорную цепь, вытаскивает ее из ладоней друзей — последнее, что удерживает его на земле. Наступает неожиданная тишина, и он застегивает на себе пояс и оба ремня от парашюта, двигает плечами, устраивается поудобнее на сиденье. Это и есть отлет: летчик уже в другом мире.
Последний взгляд на узкий щиток с приборами, стрелка альтиметра тщательно установлена на нуле, последний взгляд на толстые и короткие крылья, кивок головой — «порядок» — и он свободен.
Медленно вырулив против ветра, он тянет на себя рукоятку газа; мотор выстреливает и начинает звенеть, винт подхватывает самолет и отрывает его от земли. После первых пружинистых прыжков в воздухе самолет выравнивается, набирает скорость, больше, больше — летчик чувствует ее по ответным толчкам штурвала, растворяется в ней.
Земля, такая гладкая и нежная сейчас, приводным ремнем убегает под колеса. Летчик всей тяжестью наваливается на воздух, не ощутимый сначала, потом жидкий, теперь, наконец, твердый, и начинает подъем.
Ангары с обеих сторон взлетной полосы, деревья и холмы освобождают по одному горизонт и исчезают. На высоте в двести метров можно еще склониться вниз и различить игрушечную пастушью деревушку из крашеных домиков; леса пока еще густы, как мех. Потом земля оголяется.
Самолет подскакивает на твердых волнах, завихрения бьют его по крыльям, весь он звенит. Летчик не дает ему клониться, держа на весу, как коромысло с полными ведрами.
На высоте в три тысячи самолет успокаивается. Солнце прочно устраивается в оснастке; никаких завихрений. Где-то внизу, неподвижная, застывает земля. Летчик ставит закрылки и — курс на Париж — погружается на много часов в оцепенение. Теперь он движется лишь в глубь времени.
* * *
Неподвижные волны развертывают громадный веер на поверхности моря.
Солнце обогнуло, наконец, крайнюю стойку между крыльями.
Внезапная слабость охватывает летчика. Он смотрит: стрелка счетчика оборотов колеблется. Под ним море. Мотор вдруг хрипло икает. Он инстинктивно хватается за рукоятку газа. Нет, ничего: капля воды. Тихонько возвращает мотор к прежней привычной ноте. Не выступи на лбу холодный пот, он не поверил бы, что секунду назад испугался.
Постепенно спина вновь находит нужный наклон, а локоть — нужную точку опоры. Теперь все нормально.
Солнце повисает над макушкой, и становится приятно ощущать усталость, если застыть и не двигать налитыми оцепенением членами, если достаточно лишь чуть-чуть шевелить штурвалом.
Давление масла падает, вновь поднимается; там, внутри, творится что-то неладное.
Мотор вибрирует. Сволочь! Солнце повернуло влево и уже багровеет. Гул становится металлическим. Нет, это не в картере. Может, распределитель?
Развинтилась гайка на рукоятке газа, приходится держать ее в руке. До чего ж неудобно!
Это может быть и течь.
Так вот, по одышке, по расшатавшимся зубам, по седым волосам замечаешь вдруг, что все тело разом состарилось. Лишь бы дотянуть до земли.
Земля приносит успокоение своими красиво вырезанными полями, геометрическими лесами и деревнями. Летчик ныряет, чтобы как следует посмаковать ее. Там, наверху, земля была голой и мертвой; самолет снижается — и она одевается. Вновь видна обивка лесов, волнами выступают горы и долины: земля дышит. Гора, над которой он пролетает, вздымается, словно грудь лежащего великана, почти до самой машины. Сад, на который он направляет капот, разводит в стороны ветви, будто собираясь прыгнуть вверх, на помощь человеку.
Мотор-то тянет будь здоров! Шумы, которые он слышал? Ерунда. Так близко от земли ничего не страшно.
Он скользит по изгибам долин, прижимается к ним, как лезвие к точильному камню, хватает, тянет к себе простыни полей, бросает их позади, чиркает по верхушкам тополей, увертывается и иногда только легонько отстраняется от земли, как борец, когда хочет сделать вздох поглубже.
Он летит над стеклянной крышей завода, где уже горят огни, над парком, где уже совсем темно.
Навстречу ему из бездонного горизонта несется поток земли, таща на себе крыши, стены, деревья.
Посадка приносит разочарование. Поток воздуха в лицо, рокот мотора и давящая тяжесть последнего виража сменяются тихим аэродромом, где люди задыхаются от жары. Плакатный пейзаж: ярко-белые ангары, ярко-зеленая трава, слишком ровно подстриженные тополя, тихая провинция, из голубеньких самолетиков «Париж—Лондон» вылезают юные англичанки с ракетками под мышкой.
Он тяжело сползает на дно кабины. К нему бегут: «Блестяще! Блестяще!» Офицеры, друзья, зеваки. Внезапная усталость сдавливает ему плечи. «Погодите, мы поможем вам...» Он опускает голову, разглядывает свои вымазанные в масле руки и чувствует себя до отчаяния трезвым.
* * *
Он — всего лишь Жак Берни, одетый в куртку, пахнущую камфарой. С трудом двигая онемевшим, негнущимся телом, он опускается в углу за один из аккуратно расставленных столиков и спрашивает, что у них там осталось от жалкого меню.
— Алло... это ты?
Идет проверка дружеских чувств. Там восклицают, поздравляют его:
— С того света? Молодец!
— Конечно... Когда я увижу тебя? Сегодня, как назло, все они заняты. Завтра? Завтра они идут играть в гольф, но он может пойти тоже. Не хочет? Ну тогда послезавтра, в восемь.
Он, инструктор в группе курсантов авиашколы, завтракает в единственной забегаловке недалеко от поля. Рядом несколько унтеров пьют кофе, разговаривают.
«У них настоящая профессия. Я люблю этих людей».
Они говорят о том, что полоса вся в грязи, что груз был доставлен в целости, потом о сегодняшнем случае.
— На ста метрах вдруг течь в картере. Ну, все, думаю, крышка. Сесть абсолютно некуда... Гляжу, сзади двор какой-то фермы. Была не была, разворачиваюсь и раз — носом в кучу навоза...
Смеются.
— Просто повезло, — рассказывает аджюдан, — машина зацепилась за стог сена, меня на него и закинуло. Ищу своего лейтенанта, как-никак начальство.
А он уже пристроился за скирдой... Полные штаны радости!
Берни думает: «Другие на этом свернули себе шею, а для этих просто случай на работе. Я очень люблю их рассказы, сухие, как странички рапорта. Я люблю этих людей, люблю не потому, что они, как и я, летчики. Нет, просто среди них всегда можно оставаться самим собой».
— Расскажите о своих впечатлениях, — обычно просят женщины.
Берни медленно идет по бульварам, просачиваясь сквозь толпу. Кажется, он сталкивается со всеми прохожими. Некоторые лица причиняют ему боль, напоминая об отдыхе, о покое. Надо пойти за этой женщиной, пойти за ней, и жизнь потечет спокойно... спокойно... Лица иных мужчин отдают трусостью, и тогда он чувствует себя сильным.
Тяжело ступая, входит он в дансинг, не сняв в этой компании сосунков своего толстого, как у полярника, пальто. Жизнь их начинается лишь ночью, за оградой; они копошатся, похожие на пескарей в аквариуме, любезничают, танцуют, пьют у стойки. Он единственный здесь с ясной головой, и он устал, будто весь день ворочал ящики; ноги с трудом несут тело, мысли тяжело сталкиваются в голове. Он идет мимо столиков к свободному месту. Парни отшатываются, пропуская его. Глаза женщин, встречая его взгляд, тотчас же гаснут и уходят в сторону. Так же ночью при обходе постов, по мере того как он приближался, у часовых гасли, выпадая из пальцев, сигареты.
— Курсант Пишон?
— Я.
— Раньше летали?
— Нет.
— Полетите со мной. Для первого раза будете только смотреть.
Садятся. Обшарпанный механик из взвода обслуживания с невыразимой ленью закручивает пропеллер. Ему остается тянуть лямку еще шесть месяцев и семь дней: сегодня утром он как раз нацарапал эти цифры на стенке в клозете. Это, он подсчитал, равно почти десяти тысячам оборотов винта. Никуда не денешься.
Курсант смотрит на голубое небо, на глупые деревья, на стадо коров, ощипывающих взлетную полосу. Инструктор надраивает рукоятку газа: он любит, чтоб она блестела. Механик считает круги — сколько энергии уходит зря, уже двадцать два! «Надо, пожалуй, прочистить свечи». Это дает механику возможность поразмыслить еще немного.
Мотор, доложу я вам, такая штука: когда взбредет ему в голову, тогда и заводится. Лучше не смотреть. Тридцать, тридцать один... Мотор заводится.
Слова «опасность», «героизм», «опьянение воздухом» перестают существовать для курсанта.
Самолет летит; курсант думает, что они еще на земле, и вдруг замечает под собой крышу ангара. Резкий ветер опаляет щеки, он напряженно вглядывается в спину инструктора.
Боже! Что случилось? Падаем! Земля опрокидывается влево, вправо. Пишон впивается в стенки кабины. Где же аэродром? Впереди только лес, он стремительно приближается, полотно железной дороги, повисшее почему-то сбоку, небо... И вдруг поле, ровное, спокойное, здесь, рядом, у самых колес. Курсант слышит, как трава шуршит под брюхом машины, ветер стихает, вот и все. Инструктор оборачивается и смеется. Пишон силится понять, в чем дело.
— Основные правила, — объясняет Берни, — что бы ни случилось, первое: выключайте мотор, второе: снимайте очки, третье: цепляйтесь покрепче за кабину. Отстегивайтесь только в случае пожара. Ясно?
— Ясно.
Вот они, наконец, те слова, что ждал курсант; они сделали опасность ощутимой, близкой, достойной внимания. «Гражданским» сказали бы: «Никаких причин для беспокойства». Пишон, ставший отныне хранителем тайны, переполняется гордостью...
— А в принципе, — заканчивает инструктор, — авиация — это не такая уж опасная штука.
Ждут Мортье. Берни набивает трубку. Механик сидит на бидоне, обхватив голову ладонями, и разглядывает свою левую ногу, отбивающую какой-то ритм.
— Берни, погода-то портится.
Механик поднимает голову: горизонт уже затянут туманом. Еще можно различить силуэты двух-трех деревьев, но туман уже смазывает их очертания. Берни продолжает набивать трубку: «Вижу». Мортье сдает сегодня на диплом, он уже давно должен быть здесь.
— Берни, позвоните туда.
— Звонил. Он вылетел в четыре двадцать.
— И с тех пор ничего нового?
— Ничего.
Полковник уходит.
Берни сжимает кулаки и с ненавистью вглядывается в туман. Туман тихо опадает и должен накрыть сейчас курсанта, словно сачком для бабочек, где-нибудь у самой земли.
«И, как нарочно, Мортье такой несдержанный... да и машину водит, как корова...»
— Тихо!
Нет, не он: грузовик.
«Мортье, голубчик, если ты выберешься, я... я расцелую тебя!»
— Берни! К телефону.
— Алло!.. Что за идиот ползает у нас по крышам в Доназелле?
— Этот идиот должен с минуты на минуту разбиться. Оставьте его в покое!.. Орите лучше на туман!
— Да, но...
— Какого черта! Возьмите лестницу и снимите его оттуда!
Берни бросает трубку. Мортье, должно быть, совсем потерял голову. Туман расступается перед Берни, смыкаясь вокруг мягким куполом: в десяти шагах нельзя различить друг друга.
— Скажите санитарам, пусть приготовят машину. Если их не будет здесь через пять минут, вкачу всем по пятнадцать суток губы...
— Вот он!
Все вскочили. Он пробивается к ним, невидимый и слепой. К группе подходит полковник: «Черт их побери совсем, этих сопляков!» Берни, стиснув зубы, безостановочно шепчет:
— Выключай мотор, слышишь, выключай немедленно, выключай же... сейчас воткнешься.
Он увидел препятствие, наверное, лишь метров за десять, не больше, никто так ничего и не узнал.
Бегут к упавшему самолету. Вокруг уже плотно стоят солдаты, привлеченные неожиданным происшествием, курсанты, офицеры, вдруг преисполнившиеся служебным рвением. Здесь же дежурный офицер. Он подошел позже всех, рассказывает в деталях, как все произошло. Полковник склоняется над упавшей машиной: ему досталась неблагодарная роль убитого горем отца.
Летчика вытаскивают из-под обломков, у него зеленое лицо, чудовищно заплывший глаз, выбиты зубы. Его кладут на траву и становятся вокруг.
— Может, все-таки... — говорит полковник.
— Может, все-таки... — говорит один из лейтенантов, и тогда кто-то из курсантов расстегивает у летчика воротник — тот не шевелится. Это успокаивает начальство.
— Скорая помощь? Скорая помощь?.. — переспрашивает полковник. Ему отвечают: «Сейчас будет», — хотя никто в этом не уверен. Потом кто-то громко говорит:
«Да, кстати...» — и быстро уходит, сам не зная куда.
Все происходящее раздражает Берни. — Давайте, ребята, расходитесь...
И по двое, по трое они уходят в туман через огороды и фруктовые сады, куда минуту назад самым будничным образом упал прозаический самолет.
И Пишон понимает тогда кое-что: можно умереть, и это не вызовет большого шума. Он почти горд от такой близости к смерти. Он вновь переживает свой первый полет с Берни, разочарование при виде плоского мирного пейзажа внизу; он не почувствовал там присутствия смерти. А она была там, обыденная, ничуть не торжественная, притаившаяся за улыбкой Берни, за вялыми движениями механика, позади солнца и неба, которые он видел совсем близко. Он ловит руку Берни:
— Вы знаете... я полечу завтра. Я не боюсь.
Но Берни не склонен восхищаться.
— Разумеется. Завтра будем отрабатывать повороты.
И Пишон понимает тогда еще кое-что: «Они не казались очень взволнованными, не было громких фраз, но...»
— Несчастный случай на работе. Все, — отвечает Берни.
* * *
Берни быстро пьянеет.
Его одноместный истребитель тянет, как зверь. Земля внизу безобразна: слишком хорошо видна она, потертая, с бесчисленными заплатами, точь-в-точь лоскутное одеяло.
Высота — четыре тысячи триста. Берни один. Сверху ему виден мир, расчерченный, как атлас Европы. Желтые хлебные и красные клеверные поля — гордость людей, предмет их забот — враждебно лезут друг на друга. Десять веков борьбы, зависти, судебных тяжб установили строгие границы: счастье людей тщательно нарезано и отмерено.
Берни переполняется собственной силой.
Он набирает скорость, выжимает полный газ, затем тихонько тянет на себя рукоятку. Горизонт опрокидывается, земля схлынувшей волной уходит назад, самолет рвется в небо. В высшей точке параболы он опрокидывается навзничь и застывает животом кверху, будто мертвая рыба на поверхности воды.
Летчик, утонувший в пучине неба, видит землю над собой, она вытягивается во все стороны гигантским пляжем, потом всей тяжестью падает ему на лицо. Он выключает мотор. Земля, головокружительная, застывает неподвижно, как стенка. Самолет входит в пике. Берни чуть-чуть приподнимает нос машины, пока вновь не находит спокойное озеро горизонта.
Виражи вдавливают его в сиденье, «свечи» высасывают у него внутренности, ему кажется: он — пузырь, готовый лопнуть. Волна скорости то утаскивает горизонт, то возвращает его на место, послушный мотор рычит, успокаивается, начинает снова. Сухой треск: левое крыло! Летчик, захваченный врасплох, чувствует, как у него подножкой выбили землю: из-под крыла утекает воздух. Самолет зарывается в штопор.
В одно мгновенье его закручивает в простыню горизонта и кружит, кружит в необъятном хороводе, куда втягиваются колокольни, леса, равнины. Летчик успевает еще заметить, как мимо проносится, будто пущенная пращой, белая вилла...
И земля выплескивается навстречу погибшему летчику, как море навстречу пловцу.
Перевод с французского М. Беленького